9ce9bf27     

Набоков Владимир - Случайность



Владимир Набоков
Случайность
Он служил лакеем в столовой германского экспресса. Звали
его так: Алексей Львович Лужин.
Ушел он из России пять лет тому назад и с тех пор,
перебираясь из города в город, перепробовал немало работ и
ремесел: был батраком в Турции, комиссионером в Вене, маляром,
приказчиком и еще чем-то. Теперь по обеим сторонам длинного
вагона лились, лились поля, холмы, поросшие вереском, сосновые
перелески,-- и бульон, в толстых чашках на подносе, который он
гибко проносил по узкому проходу между боковых столиков,
дымился и поплескивал. Подавал он с мастерской торопливостью,
ловко подхватывал и раскидывал по тарелкам ломти говядины,-- и
при этом быстро наклонялась его стриженая голова, напряженный
лоб, черные, густые брови, подобные перевернутым усам.
В пять часов дня вагон приходил в Берлин, в семь катил
обратно по направлению к французской границе. Лужин жил, как на
железных качелях: думать и вспоминать успевал только ночью, в
узком закуте, где пахло рыбой и нечистыми носками. Вспоминал он
чаще всего кабинет в петербургском доме -- кожаные пуговицы на
сгибах мягкой мебели,-- и жену свою, Лену, о которой пять лет
ничего не знал. Сам он чувствовал, как с каждым днем все
скудеет жизнь. От кокаина, от слишком частых понюшек
опустошалась душа,-- и в ноздрях, на внутреннем хряще,
появлялись тонкие язвы.
Когда он улыбался, крупные зубы его вспыхивали особенно
чистым блеском, и за эту русскую белую улыбку по-своему
полюбили его двое других лакеев -- Туго, коренастый, белокурый
берлинец, записывавший счета, и быстрый, востроносый, похожий
на рыжую лису Макс, разносивший пиво и кофе по отделениям. Но
за последнее время Лужин улыбался реже.
В те свободные часы, когда яркая хрустальная волна яда
била его, сияньем пронизывала мысли, всякую мелочь обращала в
легкое чудо, он кропотливо отмечал на листке все те ходы, что
предпримет он, чтобы разыскать жену. Пока он чиркал, пока еще
были блаженно вытянуты все те чувства, ему казалась необычайно
важной и правильной эта запись. Но утром, когда ломило голову и
белье прилипало к телу, он с отвращением и скукой глядел на
прыгающие, нечеткие строки. А с недавних пор другая мысль стала
занимать его. С той же тщательностью принимался он вырабатывать
план своей смерти -- и кривой отмечал паденья и взмахи чувства
страха и, наконец, чтобы облегчить дело, назначил себе
определенный срок: ночь с первого на второе августа. Занимала
его не столько сама смерть, как все подробности, ей
предшествующие, и в этих подробностях он так запутывался, что о
самой смерти забывал. Но, как только он начинал трезветь,
тускнела прихотливая обстановка той или другой выдуманной
гибели,-- и было ясно только одно: жизнь оскудела вконец, и
жить дальше незачем.
x x x
А первого августа, в половине седьмого вечера, в
просторном полутемном буфете берлинского вокзала сидела за
голым столом старуха Ухтомская, Марья Павловна, тучная, вся в
черном, с желтоватым, как у евнуха, лицом. Народу в зале было
немного. Мутно поблескивали медные гири висячих ламп под
высоким потолком. Изредка гулко громыхал отодвинутый стул.
Ухтомская строго взглянула на золотую стрелку стенных
часов. Стрелка толчком двинулась. Через минуту вздрогнула
опять. Старуха встала, подхватила свой черный глянцевитый
саквояж и шумящими, плоскими шагами, опираясь на шишковатую
мужскую трость, пошла к выходу.
У решетки ее ждал носильщик. Подавали поезд. Мрачные,
железного цвета, вагоны тяжело пятились, прох



Содержание раздела